...Ольга Исаева, в
частности?>
1
У меня нет
систематических знаний современной русской прозы, потому и
суждения не претендуют на порядочность. Беспорядочные
суждения.
Услышишь чье-нибудь имя
- ну и подойдешь. Как правило, зря.
Едва взялся за Пелевина,
как тут же, в пределах одной страницы
прочитал:
"Возле зеркала на полу
валялись тюки, вид которых заставил меня подумать о
контрабанде..." (Курсив мой).
"То, что произошло
дальше, заставило меня
побледнеть..."
"Что-то неуловимое в
обстановке этой комнаты заставило меня вспомнить..."
Кроме того, что в
частностях это уродливая и словно бы переведённая (с
английского? - for
example:
something
made me remember), со слоновьими разворотами
проза, в целом это ещё и проза потных усилий быть "мужской".
Что заставило
автора понимать своё дело как (цитирую:) "фиксацию
механических циклов сознания с целью окончательного излечения
от так называемой внутренней жизни"? "Причинным местом" такой
мужественности может быть только импотенция. Девственный
Пелевин.
У Сорокина - у того
комплекс нарушения табу. Представьте себе человека, всё время
переходящего границу и в момент перехода делающего в штанишки.
Испытывая при этом несказанное удовольствие. В детстве ему
говорили: "Не порть воздух, не ковыряй в носу", а мальчик -
назло. В конце концов окажется, что у него ранимая душа, что
он сентиментальный лирик и что это все от застенчивости, вот
увидите.
Можно подойти с другой
стороны, так сказать, с нравственной. Результат тот же. Читая
"Крохотки" А. Солженицына, испытываешь то ли стыд, то ли
недоумение. Затхлая, заёмная интонация тургеневских
стихотворений в прозе (и не только интонация, но и мораль на
уровне: мол, вот бы и нам, как это дерево, стоять
непреклонно...и т. д.) и натужный, ненужный
словарь.
И т. д. и т. п. Куда ни
плюнь, не ошибешься.
Время "подвортни",
которая едва научившись держать голову (как это было с
рок-музыкантами), стала преподавать нам основы
дзен-буддизма.
Время интеллектуалов,
чья пресловутая вина перед народом в советском (и современном)
исполнении выразилась в том, что речь, долженствующая
свидетельствовать о тонкости и глубине ума, приправляется
изрядным матом.
Время литературоведов,
которым плевать на читателя, а главное - на предмет разбора
(см., например, "Миры и столкновения Мандельштама" Г. Г.
Амелина и В. Я. Мордерер).
Редкая современная
русская проза обходится без полового акта, подробного,
мрачного и злобного, который подсовывается кому угодно, будь
то пляжный фотограф или Иосиф Сталин.
Литература как
компенсация за напрасно прожитые годы. Семьянин, тайно не
вылезавший из борделя воображения, раскрепостился: чего там,
все мы такие, положа руку-то... Свобода позволяет ему положить
руку куда угодно. Не мое дело.
Насчёт творчества как
компенсации с похвальной откровенностью сказано в недавнем
интервью филолога и философа И. Смирнова. На вопрос, не
являются ли его занятия в 70-е и последующие годы философией
творчества результатом бесплодности 60-х, он отвечает:
"Безусловно, вы правы. Интерес /.../ к проблеме того, что
такое творчество, - это некая сверхкомпенсация всех тех
неудач, которые я пережил в
шестидесятые".
И в другом месте:
"Только в семидесятые годы начал складываться новый слой
людей, увлеченных литературой и литературоведением, с которыми
у меня наладилось сотрудничество. Я имею в виду второе
поколение московских концептуалистов, таких, например, как
Пригов или Сорокин".
Но вспомним
евангельское: "Предоставь мертвым погребать своих мертвецов",
- и отойдем куда подальше.
2
Благо все-таки есть
куда.
"Разлука будет без
печали" - книга рассказов нашей нью-йоркской соотечественницы
Ольги Исаевой, ее первое публичное выступление. Книга вышла в
издательстве "Слово" в 2000 году.
По сути это
автобиографическая повесть в рассказах: детство и взросление
девочки, живущей с мамой и бабушкой. Дело происходит в
советское время в Орехово-Зуево, городе ткачих. Люди живут в
"казармах" - каменных кирпичных общагах, по комнате на семью.
Одинокие или безрадостно замужние женщины, алкаши,
искалеченная, вторящая быту, речь обитателей.
Но отнюдь не речь О.
Исаевой. Спокойный и точный русский язык, не обслуживающий
угодливо ту или иную ситуацию ни скороговоркой, ни потоком
сознания, ни сюрреалистическими смещениями, ни копошащейся в
себе медлительностью.
Эпос не нервничает, он
настоен на любви к пространству и времени, которые воссоздает.
Конечно, это субъективный эпос, предполагающий голос
автора и предпочитающий события души историческим событиям. Но
и гомеровский эпос не "списком кораблей" интересен, но
сошествием, скажем, Одиссея в Аид и встречей с душами умерших,
или сверкающим словом "веслолюбивый", или внимательной
деталью: "...дочиста всё ноздреватою, мокрою вытерли губкой".
Все это было, есть и
будет. И если время выдвигает аргументы в пользу точности и
противопоставляет ее душевной (читай: расплывчатой) жизни, то
это не значит, что души нет и что ее не ухватить
словом.
"Идя по хлюпающей
снежной каше под страшные звуки траурного марша за гробом с
маминым мертвым, всему посторонним телом, я до самого
основания была потрясена невероятным и неожиданным ощущением
присутствия рядом со мной ее живой, всепрощающей души"
(рассказ "Я ехала домой").
Мы жили в мертвом
государстве, оно не стало с тех пор живей, но
литературно-общественный тон изменился. На смену партийному
тупому хаму пришел ерник, хам ехидствующий и двусмысленный. Ни
слова в простоте не говорящий. Но хочет он того или нет,
кривляясь или всерьез, под новый, вполне постмодернистский
текст Михалкова будет вставать. И слова
выучит.
Нормальный человек, а
тем более писатель всегда оказывается в ситуации, когда
здравый смысл и прямое слово суть предметы осмеяния. И он
должен, как говорил Фолкнер, "выстоять". Я бы сказал так:
нормальный человек находится в неувядающе выгодной ситуации. И
в Америке тоже.
Он находится лицом к
лицу со своей душой, и в отличие от ребенка, не ведающего, как
сопротивляться явной неправоте взрослых, и расплывающегося в
слезах, он знает, как не быть расплывчатым: ему дан
писательский дар.
Книга О. Исаевой тому
свидетельство. Автор, подобно героям своих рассказов: девочке,
ее матери и бабушке, - умеет быть счастливым в своей прозе
точно так же, как те умеют это в жизни.
Вот баня и "черный,
пахнущий веником чай", который втягивает в себя банщица, и
незабвенный переход: "На чугунной лестнице, ведущей в
женский банный зал, полутемно и холодно. Здесь всегда гуляют
сквозняки, и чугун холодом обжигает босые ступни"
("Баня"). И следом, пусть не гомеровское, но не менее
эпохальное сошествие в Ад (и одновременно Чистилище) банного
зала.
В ткани человеческой
жизни есть дыры, в которые мы проваливаемся и становимся на
миг бессмертными. (Кстати, миг бессмертия не знает
длительности, на то он и миг, а раз так - то он нескончаем).
Это мгновения, наделенные какими-то абсолютными качествами
чистой тоски, потому в них мы безошибочно узнаем друг друга.
Только в них. Из одного ожидания ребенком возвращения матери с
работы можно извлечь эпос, - ведь до ее возвращения проходит
вечность, а раз так, то это ожидание длится всю жизнь.
Рождению души, ее вселению в биологическое тело - а именно это
и происходит в те мгновения, о которых речь, - сопутствуют
одиночество и тоска, прообразы будущего расставания. Между
рождением и расставанием душе предстоит одиссея длиной в
жизнь. Одиссея своеобразная: не столько странствие, сколько
выпадение в исходное состояние рождения. Истинная
литература всегда помнит это. О. Исаева, в частности.
Хорошая проза - проблема
для критика. Состоит она в том, что говорить хочется этой
самой прозой. Вообще смертельный приговор критике звучит так:
хорошей литературе она не нужна, а плохой не поможет. Потому
пара цитат.
Вот кондукторша:
"...зубы железные, безрукавка, берет на рыжем перманенте и,
что самое удивительное, перчатки с обрезанными концами, а из
них красные, как сосиски, грязные от мелочи пальцы торчат"
("Автобус").
Вот о книгах: "Я
читала сказки и, страстно любимые, карманного формата книжечки
о пионерах-героях (своеобразные жития святых советского
времени), а мама свои, особенные книги - пухлые, от ветхости
слоистые, как торт "Наполеон", "зачитанные до дыр", с
фиолетовым библиотечным штампом на первой и семнадцатой
страницах, упоительно пахнувшие таинственной мудростью
старших.
"Дон Кихот" и "Тихий
Дон", например. Я не сомневалась, что это одна книга, но в
двух томах, и была ужасно сконфужена, когда обнаружила свою
ошибку. Этот благородный, "тихий" Дон Кихот, рыцарь печального
образа с был воображаемым другом моего детства. Нет, тогда
книгу я, конечно, не читала, хоть и пыталась. Мама пересказала
мне ее своими словами. Восхищало также то, что написал ее
человек, который отчасти был писатель, а отчасти блестящий,
полированный сервант, однажды виденный мною в гостях. С тех
пор имя этого писателя сладко пахнет для меня новой мебелью,
библиотечной пылью и детством" ("Разлука будет без
печали").
Когда-то я думал: если
вы хотите обидеть автора, скажите ему, что его творение
искренне. Это будет значить, что сказать вам совершенно
нечего.
Сейчас не то.
Постмодернизм подорвал веру в серьезность и искренность. Между
тем, они существуют, и значительность книги О. Исаевой состоит
в том, что она на протяжении 250 страниц с легкостью и
мастерством эту веру восстанавливает.
Владимир Гандельсман, 26
декабря 2000
|